колядки космогонического содержания (osanova) wrote,
колядки космогонического содержания
osanova

*

Дивное, угрюмое, хтоничное слово «богооставленность». Всю жизнь мой словарный запас страдал и корчился без него. Всю ту жизнь, которая началась после знакомства с Кешей.

Кеша испытывала именно богооставленность. Ежедневно и ежесекундно. Она утверждала, что сердце её билось не само по себе, а насильно — как будто его сжимала и разжимала чья-то невидимая рука. Кеша говорила: «Врождённый порок сердца — это не просто анамнез, это исчерпывающая психологическая характеристика,» — и вздыхала прерывисто, как будто ей не хватало воздуха.

Я просыпалась часов в десять и шла на кухню, где Кеша дрожащими руками варила кофе под светом вытяжки — другой свет на кухне не работал. Пузырьки на тёмной кофейной жиже переливались радугами. Я говорила: «Красиво.» Кеша комментировала: «Как бензин в лужах». Я спрашивала: «Опять не спала?» Кеша усмехалась: «А смысл?» — затем шла в комнату с кофе и постепенно отрубалась перед включённым телевизором. Телевизор работал всегда — у него даже была отломана кнопка выключения. Кеша сражалась с тишиной. Тишина была — напоминанием о том, что мир на самом деле ничем не заполнен, даже звуками. О том, что ничего на самом деле нет, и разноцветные пузырьки в турке — это такой изощрённый облом. А то, что любит сквозь сон, то что дышит от имени тела, — всё только тень на горячем песке у ленивой реки.

Кеша любила группу «Воскресенье». Я — терпеть не могла. Мы познакомились на какой-то тусовке и сцепились языками на почве этой самой любви и неприязни — но по ходу сцепления нашли столько общего в остальных вещах, что по-быстрому простили друг дружке несовпадения в музыкальном вкусе, и через неделю я переехала к Кеше жить. Потому что ей было страшно одной, а у меня был такой период, когда вообще всё подряд было страшно. При этом жить дома было уже хорошо изученным страхом, а с ебанутой полузнакомой барышней — неизученным.

Не сказать, чтобы мир был к Кеше как-то по-особенному зол. Это Кеша была зла на мир — за то, что в нём не было смысла. Бога не существовало, а смерть — существовала, и это делало жизнь абсурдной по определению, ведь у людей, в отличьи от животных, нет даже понятной экологической ниши и назначения, кроме как засирать окружающее пространство. Единственное толковое, что бывает от человечества, — по кешиной версии, — это всякое искусство, но даже оно, по сути, не более чем попытка убедить себя и окружающих, что какой-то мало-мальский смысл в окружающем мире есть. То есть, искусство — это наёбка. Но это единственное человечье дело, отличное от засирания пространства, и Кеша поэтому искусство очень уважала.

Кеша говорила: «Мир самодостаточен и в людях не нуждается. Как вы все так спокойно живёте, прекрасно зная, что вы на хуй не нужны миру?»

И ещё: «Время идёт быстро, так что даже «настоящему моменту» толком не порадуешься. Сегодня кожа как персик, завтра сиськи обвиснут, а послезавтра место в метро будут уступать. Или ещё хуже — не будут, и ты станешь на всех подряд ворчать, потому что у тебя всё болит, и ещё размахивать тележкой, которую возишь с собой из вредности, и никто никогда ничего в тебе уже не увидит, кроме агрессивной бабули с тележкой. Понимаешь? Молодость и красота — ничего не стоят, потому что их, считай, уже нет.» — «Их можно поддерживать,» — предполагала я, кивая на экран, где отретушированная барышня втирала в щёки какой-то ойл-ов-олей. Кеша фыркала: «Ага, чтобы превратить себя в мумию заживо. Нафига? Если всё равно превратишься в мумию, а твои усилия по сохранению сисек и персиков всё равно никто не оценит. Скажут, что ты вышла в тираж и молодишься. Проще сразу смириться с тем, что мы с тобой — будущие бабули с тележками, и ничего больше.» Я отвечала: «Ну да, а ещё мы все — бывшие сперматозоиды и будущие трупы,» — надеясь, если честно, сбить пафос, но эффект получался противоположный. Кеша подхватывала: «Вот именно, вот именно! Нам всем пиздец изначально. Это единственная истина, которую можно вынести из этой жизни. И зачем она, спрашивается, такая длинная? Если в ней один сплошной пиздец. Удивительно, что этот вопрос кого-то там наводит на мысль о боге.» Я пыталась умничать: «Бывает познававемое и непознаваемое. Бог непознаваем — значит, всё непознаваемое имеет отношение к богу.» — «Значит, это бог регулярно пиздит мои носки из стиралки! — радовалась Кеша. — Спасибо, дорогая, теперь я знаю, что бог — это когда хуй знает, как по-другому объяснить какое-нибудь явление. Следовательно, чем дремучее человек — тем больше вокруг него бога. Например, для кого-то теория относительности — это бог. А для кого-то — квантовая физика. Очень логично!» Кешина логика была похожа на медный таз. Она крыла всё.

Кеша спала на полу, под большим коричневым пледом, не раздеваясь. Рядом стоял отряд опустошённых чашек с липкими ободками. Чистые чашки постепенно перекочёвывали в общую тусовку рядом с кешиным лежбищем. Помывку было принято устраивать разовую и массовую, когда не оставалось вообще никакой чистой посуды, из которой можно было бы пить кофе, — включая стаканы и миски-пиалы. В той же комнате была кровать, но с кровати было не видно телевизор, поэтому Кеша предпочитала пол. На кровати спала я. Если случалось, что мы обе ложились спать одновременно, комната почему-то ощущалась поездом дальнего следования, в котором мы едем куда-то и чего-то ждём, за невозможностью занять себя в поезде чем-то, кроме ожидания. Гул телевизора казался стуком колёс, спутавшимся с обрывками твоих мыслей. Более того — иногда доносившиеся оттуда фразы мистическим образом совпадали с тем, о чём я действительно в полудрёме думала. Первые дни мне казалось, что происходящее в телевизоре можно дослушать до какого-то логического конца, а дальше что-то станет понятно, и случится передышка в движении — вроде остановки на таможне. Но вместо тишины и понимания наступал сон. Кеше постоянно снилось что-то остросюжетное, но в этом не было смысла, как и в яви — в обоих случаях мозг не более чем «воображал всякую хуйню о всякой хуйне.»

Кешина квартира сама по себе ничем не была примечательна, кроме атмосферы тотального пиздеца, который как будто пришёл сюда и здесь разложился на миллиард подспудных коварных кошмариков. И, вроде бы, атмосфера не зависит от обстановки — в тысяче типовых квартир с типовой мебелью окажется тысяча разных атмосфер, пересекающихся разве что в ключевых точках «совок», «безвкусица», «безденежье». Но здесь пиздец сквозил во всём — даже когда Кеши не было дома, и она не сопровождала тоскливый интерьер депрессивным звукорядом о тщете всего сущего. Квартира не была съёмной, но выглядела ничем не лучше. В ней даже острее, чем в иных съёмных, чувствовалась временность и условность всего, пограничность с чем-то очень страшным, как будто ещё полдня — и всё с дикой болью взлетит на воздух. Я грешным делом предположила как-то, что пара пёстрых ковриков могла бы оживить интерьер, — разумеется, Кеша ответила, что в этом нет смысла.

Смысла не было переклеивать жутенькие обои, смысла не было выбрасывать с балкона склад материнских баночек, смысла не было протирать зеркало в ванной от брызг, — потому что смотреть на себя в зеркало во время чистки зубов и, собственно, чистить зубы — тоже не было смысла. Обычно дом хоть что-то говорит о своём жильце. Кешина квартира молчала как немой, который и рад бы — да не только невозможно, но и нечего. От этого обстановка казалась особенно давящей.

Просто обои, никакие. Просто платяной шкаф, никакой. Просто белый кафель в ванной, функциональненько. Просто плита, просто раковина, просто стол. Кеша была равнодушна ко всему, что её окружало, — и так явственно доживала свой век в этом доме, что действительно казалось, что скоро она умрёт, развоплотится или эмигрирует. Пол был из никакущего бежеватого линолеума. На окне в комнате были никакущие синтетические занавески с люрексом. Люстра тоже была из типовых. Бельё, на котором я спала, было белым в мелкую мерзкую розочку. Плед, под которым спала Кеша, был просто коричневым, без узоров и изюминок. Взгляду было до такой степени не на чем остановиться, что я как-то раз поймала себя на любовании фактурой затирки между плитками кафеля. Пока за окном была зелень, всё это было хоть как-то переносимо, а когда пришёл ноябрь, и мы каждый вечер садились на подоконник на кухне и тупо ревели вместе с погодой, каждая о своём, — я однажды зашла в какой-то крупный магазин и купила там изумрудно-зелёную чашку в сочных ромашках, — и подарила Кеше. В память о зелени за окном.

Спустя неделю стало ясно, что Кеша к чашке прикипела и даже ходит её мыть, а не ставит в армаду пустующих рядом со своей лежанкой. Тогда я приволокла вторую, ярко-красную, и стала пить из неё сама. Две ярких чашки смотрелись в тусклой квартире инопланетно. Мы стали поглощать нереальные количества чая и кофе просто чтобы был повод взаимодействовать с чем-то пёстрым. Спустя ещё неделю после подарка Кеша философски изрекла: «Красивые вещи — это, конечно, тоже наёбка. Но если единственное, что ты можешь выбирать, — это способ себя наёбывать, то отчего бы не наебать себя красиво?» — и покрасилась в ядрёно-красный. «Когда я увидела вторую чашку, — говорила она, — я сразу подумала: это правильный цвет волос для человека вроде меня. Я буду как спичка, которая уже сказала «фаршшш», но ещё не вспыхнула. Звук «фаршшш» — это главное, что умеет спичка. Звуки — это вообще главное. Дорогие зажигалки говорят «дынннннь», дешёвые — «чирк». Я сказала: «Кеша, да ты поэт». А она впервые мне в ответ промолчала.
Tags: чужие квартиры
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 65 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →